Опубликовано: 07 декабря 2012 14:38

Мгновение

 «Проба пера»

 «За гранью»

«Настя»

 

 

 

 

 

                                                                   «Земную жизнь пройдя до половины

                                                                                                                                                                             

                                                               Я очутился в сумрачном лесу.»

 

                                                                  Данте

 

                                                               «…   Куда ж нам плыть?»

 

                                                              А.С. Пушкин

 

 

Сегодня, когда у меня уже было все, или почти все, что положено иметь простому смертному, отчасти одаренному благосклонностью судьбы и огражденному от бед и неприятностей «железными атрибутами нормальной жизни», я все чаще и чаще наталкивался на тупик. Тупик представлялся мне обычной оштукатуренной кирпичной стеной, не окрашенной, но увитой густым плющем.

Любимая жена и двое детей, в которых я не чаял души - это и держало меня на плаву, давало возможность жить ими, возможность переживать эту, казалось уже прочитанную жизнь, глазами великолепного мальчугана шести лет, юркого и сообразительного, с живым горящим взглядом, а главное, похожего на меня и внешне и внутренне во многом повторяющего меня самого, совершающего те же ошибки на пути постижения этого еще очень многообещающего мира; и маленькой грациозной темноволосой и кареглазой девчушки трех лет, во взгляде которой уже сейчас читалось осознание тленности всего преходящего, тщетности всех человеческих устремлений.

Я не знал, о чем думал этот маленький человечек, но то, что именно эти мысли были главной пищей ее подсознания я чувствовал каждый раз, когда смотрел в эти глаза, сажал ее на колени и долго-долго говорил о вещах, вроде, обыденных и простых. И тогда казалось, что ее глаза видели уже и собственную смерть и новое воплощение - весь немыслимо долгий путь реинкарнаций. Я был ответственен за жену - молодую, умную, бесспорно талантливую и красивую. Я был ответственен за детей. Я был ответственен за них за всех. И эта простая и понятная вещь, эта лаконичная мысль наполняла меня смыслом.

Конечно не все в этой жизни шло гладко, но эти неровности и ухабы не поднимались выше уровня обыденности. Но с другой стороны, и как это бывает             обычно свойственно всем сильным и деятельным натурам, мысль о будущей своей творческой несостоятельности, мысль о том, что все свершения мои в прошлом давила и сверлила мне мозг.

Позади была жизнь полная испытаний, дерзаний, даже достижений, но все это было в прошлом. А что теперь? И вновь эта липкая, сверлящая маята. Я пытался вложить в детей все, что знал и умел сам. Все несвершенное виделось в будущем состоявшимся. И там, в этом будущем я обретал себя вновь. Лишь позже я понял, как это было эгоистично и нелепо. Скудость же личных сегодняшних устремлений вынуждало все чаще и чаще оглядываться назад, в те годы, когда вместо постоянного ощущения никчемности и неприкаянности, я просто захлебывался в потоке ярких чувств и ощущений, когда каждый день проживался порой как целая жизнь и холодящее чувство опустошенности казалось чем-то из разряда книжного вымысла.

И сейчас, в этой скрежещущей тоске, прорываясь в высшие сферы своего разума, я пытался наполнить ту часть существования, составлявшего мое эго. Ни на минуту не давая покоя своей голове, то для чего-то штудировал языки и, занимаясь этим с неистовством обреченного, обнадеживал себя  новыми  творческими  перспективами то вдруг организовывал детский театр. Но все мои попытки, не натыкаясь, с одной стороны, на какое либо сопротивление, с другой же не получая никакой поддержки извне, задыхались и гибли через некоторое время, словно побег, пересаженный не во время или растение перенесенное из дальних стран и высаженное в другом месте и, вроде бы, в похожие условия, но которому не хватало той самой песни крестьянина его далекой родины, которую оно слышало на восходе солнца.

Я прекрасно понимал, что вся жизнь состоит из побед и поражений, из ожиданий и потерь. Обретая же что-то или кого-то, человек терял главную привилегию этой жизни, которой его наделила природа. И каждый раз выходя из эйфории познания чего-то другого, нового и обещающего, сталкиваясь с бытовыми подробностями этого мира, мое «я» опять обретало свое материальное грубое начало, заряжалось противоположным зарядом и через мгновенье счастливого обладания пропитывалось как губка осознанием бессмысленности всего происходящего, всех попыток обрести «бессмертие», обрести «смысл». И это касалось всего, или, вернее, почти всего, именно почти, потому что было все же несколько вещей, которые не подвергались этому разрушительному воздействию или просто получали свое развитие и продолжение, наполняясь все новым смыслом и требующие постоянного творчества души. И Слава Богу, что такие незыблемые, святые вещи существовали!!!

И при всем при том все таки - неминуемая обреченность одиночества, в которой появлялись уже мазахистские нотки упоения.

Жизнь должна сжигать! И только в этом горении был смысл. Когда же его не стало, возникло, сначала, безвоздушное пространство, сдавливающее грудь свинцовыми тисками, а затем тупиковая стена опрятного внутреннего дворика -этот «колодец» без въезда и выезда, без входа и выхода. И только открытое небо над головой и вместе с тем уже кем-то «грубо подрезанные крылья».

Итак, я ждал чуда, но искал его только внутри себя, понимая, что предпосылок извне ждать не приходится. Но оно не приходило, и я погрузился в воспоминания: «Как же все это было?» Я пытался понять механизм возникновения этого чуда, если таковой вообще существовал. «Как давно это было и было ли вообще?» Оно посещает тебя или раз в жизни или никогда. Тогда мне казалось, что «оно» никогда и не кончится, и я так и умру, спалив себя дотла. Да, это был огонь, неистовый огонь созидания и разрушения. Но как все же иссушает время человеческую память. И особенно память чувств. Как это горько осознавать. Но с другой стороны без этого невозможно, наверно, было бы жить дальше.

-А нужно ли?

-Нужно, - отвечаешь себе через годы.

«.. .шить сарафаны и легкие платья из ситца».

В этот день я проснулся как обычно в половине десятого и оглядел свою комнату. Я мог перевернуться и заснуть опять и так проваляться часов до двенадцати, но «труба звала». И все еще ощущая достаточную тяжесть во всем теле после вчерашних двух спектаклей, сделал над собой усилие и, встав, проделал несколько гимнастических упражнений, послушал свой пульс - сердце неслось куда-то вскачь, как ураган. Чем же, в принципе, отличался тот день от сегодняшнего - то же смертельное стремление вырваться из удушающей повседневности, что в то время порой удавалось. И так же. как сегодня, взорвать себя изнутри, взорвать все вокруг. Помните.как у Чехова? - «Нужны новые формы, новые формы нужны, а если их нет, то лучше ничего не нужно». Или еще: «Когда поднимается занавес и при вечернем освещении в комнате с тремя стенами, эти великие таланты, жрецы святого искусства изображают как люди едят, пьют, любят, ходят, носят свои пиджаки; когда из пошлых картин и фраз стараются выудить мораль, - мораль маленькую, удобопонятную, полезую в домашнем обиходе; когда в тысяче вариаций мне подносят все одно и то же, одно и то же, одно и то же - то я бегу и бегу, как Мопассан бежал от Эйфелевой башни, которая давила ему мозг своею пошлостью». Именно это определяло стержень моих раздумий тогда, хотя жил я и Володиным. Репетиции « Графомана» заполняли все мое существо. И в треплевский мотив то и дело встревал Мокин со своим «Стыдно быть несчастливым». «... и есть коровы, они ничего не могут, не смогли бы, если бы даже захотели. Элементарного подарочка своему теленочку и то не в состоянии, не говоря уже о работе ума, сотворить что-нибудь для таких же коров как они и заволноваться этим и вскрикнуть: «Черт побери!» Им всего этого не дано. Стыдно быть несчастливым». И действительно в эти минуты я чувствовал себя счастливым.

Я хотел закрыть форточку, так как сильный шум от машин мешал сосредоточиться, но отказался от этой мысли, поняв, что быстро задохнусь. «Странное это дело,- думал я, - тринадцатое мая на дворе, а до радиаторов не дотронуться. На улице +23 по Цельсию. Неужели же ничего нельзя сделать?! Какой-то порочный круг!» Я вышел на кухню, поставил на огонь чайник и обменялся приветствием с соседкой, которая с утра уже нашла повод поругаться со второй. Быстро умылся и побрился. Позавтракал копченой колбасой, запив крепким чаем без сахара. Сел на диван и мысленно прошелся по вчерашним спектаклям. Второй, как мне показалось, прозвучал трагичнее и в своей игре я нашел намного меньше ошибок. Хотя финалами остался доволен в обоих вариантах. Затем репетировал в ощущениях, пройдясь по ошибкам. Прошел ровно час и до репетиции Володина оставалось ровно три часа. Я только сейчас стал понимать не умом, нет именно чувством, что во всех бедах, происходящих вокруг него, Мокин должен искать причину в себе, а не в том, что его вокруг не понимают. Я знаю, как теперь это играть. Мокин не должен бросаться на амбразуру, он не вытаскивает свой бунт наружу, нет. Но Боже мой, какая волна горячих, сильных и светлых чувств бушует в нем и захлестывает его, готовая вырваться наружу. Куда же потом деваются эти чувства, эта слепая тяга к самопожертвованию, огромное желание спасти весь мир. И вот нам уже сорок - себя бы спасти - и этого не умеем, а зачастую просто не хотим. Или не видим этой покрывающей всех и вся, разъедающей нас ржавчины! Или возомнили себя господами, властителями? Откуда же берется эта мелкотравчатость, куда девается нетерпение сердца, куда прячется наш дух, сливавшийся в юности с вселенским? И только обыденность, серость, обрамленная нелюбовью к себе и ко всем и жадностью, стремление к скучной упорядоченности и меблированности, стремлению запереться в том опрятном дворике - колодце, и не дай Бог, не выходить никуда. Носить свои пошлые дорогие пиджаки, ездить непременно на своем авто и уж-обязательно заниматься Делом, приносящим дивиденды, в любой момент, готовые разорвать и сожрать любого, кто подвернется под руку. И конечно же не видеть грубости и хамства торгашей, пьянства, самодурства начальников, грязи и вони подворотен, голодающих старух, мафиозных разборок и умирающих детей - стабильность и незыблемость!

Я сделал несколько упражнений для голоса, добился необходимого результата и уже не выпускал себя из образа.

На улице мне приходилось все время жмуриться от яркого солнца. Ослепительно жарко дышал нагретый и размягченный асфальт. И вся эта ослепительность, смешиваясь с гарью и смрадом труб и машин, вдруг напомнила врата преисподней. Но уже через минуту я забыл об этом. До репетиции оставалось полчаса и я решил заглянуть в соседнюю аудиторию, где новички занимались тренингом. Я поздоровался с режиссером Юрием Яковлевичем и тот знаком показал, что я могу поприсутствовать. Тут в полумраке я первый раз и увидел ее. Она резко отличалась от двадцати других студийцев. Нет, активность и точность ее участия в тренинге как раз оставляли желать лучшего. Да и позже в этюдах, выше посредственности она не поднималась. Но это была не та вычурная, визгливая посредственность, которую, зачастую, мы видим на сцене и, чаще всего, у уже маститых актеров, пытающихся скрыть внутренний вакуум внешней напыщенностью и гримасничаньем. А напротив, скупость движений, постепенность оценок и долгое молчание перед каждым последующим словом. И хотя она была достаточно скованна и, практически, не действовала, но видно было, что она стоит уже на полпути к осознанию секрета ремесла и творческой задачи. Как новенький, блестящий кораблик, еще пахнущий краской, который вот-вот должен сойти со стапеля, или как парус перед сильным порывом ветра, он еще не наполнен, но уже начинает неритмично похлопывать. И море, которое уже первой легкой, мелкой рябью, первым бризом выдает неминуемое скорое приближение шторма. И вокруг необычайно тихо, куда-то исчезли чайки, низко опущена свинцовая пелена неба, которая сдавила голову. И легкое сосущее чувство под ложечкой, какое-то непостижимое волнение, выдаваемое небольшими острыми покалываниями в левой части груди. Тишина и ожидание, как-будто чего-то неведомого и непременно способного изменить все вокруг и тебя во всем этом и непременно к лучшему. И несмотря на свежий, чистый воздух, как бы пропущенный через миллионы фильтров, дышать становится все тяжелее. Близится развязка. Хочется вздохнуть глубже и выпить весь этот воздух без остатка. Все застыло в ожидании неведомого, «...куда ж нам плыть?»

При всей ее скованности, просто невозможно было не заметить ее внешней и внутренней грациозности, нет не лани, но конечно же кошки, и при всем при этом дикий, какой-то отчужденный от всего мирского взгляд. И еще эта бесконечная тоска и обреченность в глазах. О, как был понятен этот взгляд, заставивший меня ощутить необычайное единение и слияние с этими глазами и этим взглядом, и одновременно резкое, скребущее ощущение в груди, будто бы касание когтистой и мягкой лапкой - дланью этой самой кошки. И на мгновение скорчиться от боли, доставленной этими глазами и этой мягкой лапкой. Сердце мое лихорадочно забилось, как будто ожидавшее той самой бури, но и требующее мгновенных действий, какого-то поступка по отношению к этому взгляду и к этим скребущим меня изнутри коготкам. Она была худощава, немного долговяза. Темнорусые, большими кольцами волосы, спадали на плечи, узкие длинные руки, длинные красивые ноги, немаленький уточкой носик, веснушки вокруг глаз.

И все по отдельности могло бы, наверное, вызвать массу нареканий, но все вместе создавало необычайный образ той самой прекрасной дикой кошки. Видно было, что природа-матушка поработала здесь на славу, создавая неповторимый шарм, заключенный в ней.

Прозвучал звонок, каким-то непостижимым образом, она оказалась рядом. Ее звали Настя. Юрий Яковлевич представил меня всем. Она что-то спросила и я стал объяснять ей ошибки этюда. Все было как в тумане -сплошное наваждение. И вдруг я увидел ее глаза совсем рядом. Она что-то говорила, я кивал, улыбался, делал вид, что слушаю, но не слышал и не понимал ни слова. Раньше бы я непременно попытался спрятать за каким-нибудь советом просьбу о встрече, причем сделал бы это не сразу, просто не отважился бы. Наверно из-за пресловутой боязни отказа, быть отвергнутым или осмеянным и униженным, но все же сделал бы это, произнес бы, наконец, когда напряжение в сердце и в губах достигло бы апогея и в момент, когда из-за этого жуткого напряжения уже, казалось бы, ничего невозможно произнести, потому что произнося определенные звуки, сам бы не узнавал искаженных от этого напряжения букв, вылетающих из моих губ. Но все же произнес бы и этим дал бы ей тут же почувствовать мою зависимость. Это бы произошло мгновенно, на уровне подсознания. И так я мог бы ей сказать, но не сказал, видимо из боязни вспугнуть это видение, ведь эта полупрозрачная ткань, из которой она была соткана, была так нежна и воздушна, что казалось достаточно одного неловкого слова, движения, жеста и эта ткань прорвется и исчезнет. Магнетизм этого видения был так силен, что я сразу понял неординарность всего происходящего и именно из боязни мгновенно все потерять, неимоверным усилием остановил ту адскую машину, взведенную ею внутри меня мгновение назад, и не давая развиться этому чувству дальше, вдруг сбросил с себя напряжение, насколько мог это сделать, и совершенно холодным тоном поблагодарил ее за беседу, попращался с Юрием Яковлевичем и, как ни в чем ни бывало, вышел из аудитории, дав себе зарок - немедленно выбросить ее из головы. Из этого все равно ничего хорошего получиться не может. Мне уже тридцать два, ей - двадцать, третий курс театрального училища, да еще штучка, небось, та, самовлюбленная и капризная. Нет, нет и нет. Наоборот, всем своим видом выказывать свою холодность при случае или, еще лучше, полное безразличие. И мне, наконец, удалось себя убедить, тем более, что другого выхода все равно не было - через пятнадцать минут начиналась репетиция Володина и нужно было расслабиться и успеть набросать предлагаемые обстоятельства. А Володин - это было свято и нельзя было распыляться и ставить на чашу весов какой-то сомнительный эпизод - театр этого не прощает. С таким боевым настроением я вошел в репетиционную комнату и сел в кресло, через мгновение улетев в Таганрог, откуда писала Мокину его незнакомка. Но незнакомка, почему-то, была похожа на Настю. Ее узкое бледное лицо с выдающимися скулами и темно-зелеными глазами. Но царица - сцена! Если мы отдаемся ей без остатка и вытаскиваем из себя все свои нервные окончания, это божество уносит нас далеко от нашего теперешнего я и долго купает в безграничных водах сильных чувств и красивых поступков. И это нечто, омывающее со всех сторон, сотканное из кусочков тебя же самого, является уже не тобой, но чем-то новым и необычным, тем, кем ты мог бы стать. И здесь возможно все, отчего в жизни ты себя оберегаешь, все, что жизнь жалеет и прячет от тебя. Счастливейшие минуты: один ты остался там далеко, а в это время второе твое «я», забывая о первом, живет своей независимой, яркой спрессованной жизнью, где секунда означает час, а может быть и вечность, где каждое мгновение совершается такое, что промедление смерти подобно. Этот вихрь обстоятельств закручивает тебя как смерч и выбрасывает туда, где вокруг тебя все требует ежесекундного действия и настоящих поступков, которые в жизни ты совершаешь крайне редко, а большинство из нас не совершает и вовсе. Тут отсидеться невозможно. И как упоительны эти жизни в тебе и вне тебя.

    В те годы театр был моей религией: здесь я молился, медитировал и ежедневно целовал эту сцену, дарившую мне это чудо, а я возвращал с торицей. Но не только радостное ощущение полета было здесь, но и падения, разочарования, бессонные ночи, больные нервы, но все это опять и опять сменялось апплодисментами и благодарностью зрителей. И казалось, нет ничего выше и драгоценнее этого. Это стоило всей жизни. И конечно же, муки творчества. Постоянные мысли о том, как лучше и интереснее сыграть то или иное место, какую бы еще красочку добавить к образу и как еще, по другому, можно понять, постичь и выразить эту непостижимую жизнь, которая кипела вокруг. И на что же еще надо было тратить себя для того, чтобы жить этой удивительной жизнью. Да, это было благословенное и, поистине, счастливое время. И, казалось, уже много меньше заботила убогость физического существования: затхлые и тесные комнатушки в коммуналке, нищенское жалованье и всякое отсутствие перспективы, всякой надежды на улучшение. Потерпев  полное фиаско тут, я поднимался в высшие сферы, и уже здесь мои силы и, может быть ,талант обретали все, чего я был лишен там. И, действительно, думая о том, что подавляющее большинство лишено всего этого и даже не подозревает, что такое возможно, мне стыдно было «быть несчастливым». Сергей объявил перерыв, предварительно дав ц.у. по всему ходу репетиции. Через час заканчивалось занятие у молодой труппы, а только через полтора наша репетиция. Мне ужасно захотелось ее увидеть, но не для того, чтобы просить ее о свидании. Впервые я попросил тогда закончить раньше времени. Сережа оторопел, но так как это было впервые, пошел мне навстречу.

Что-то случилось?

Да, выходит, что да.

Хорошо, я отпущу тебя.

Я ругал себя за это раздвоение и за то, что оставшийся час репетиции прошел именно под этим знаком. Выйдя из репетиционной, я застал ее в обществе молодого студийца, и получилось, что просто присоединился к ним, чисто случайно, идя так же, как они, домой. Дошли до метро и распрощались. Забудем про нее!

Да, жизнь тогда рисовалась грандиозными перспективами, а границ творческому росту просто не существовало, исследовать жизнь человеческого духа можно вечно.

Пробуждение было мгновенным, от резкого толчка в сердце. Я

вскочил и долго бегал по комнате, как ошалелый, не понимая, где я и кто я. Постепенно чувство места определилось. Долго не мог понять, что случилось, вскакивая, долго бил рукой по кровати, как бы набирая воздуха, страх, жуткий страх, как будто куда-то уносишься, в преисподнюю, и ощущение близкой кончины. Разум еще спал, работали одни инстинкты. Вот и сейчас, когда понял уже, что нахожусь в собственной комнате, носясь по ней, как по клетке, не имея физических сил остановиться, долго еще не понимал, что же я делаю, почему бегаю и почему не могу остановиться. Вернувшееся сознание вдруг подсказало и стало понятно, что если остановишься - лопнет сердце. В мозгу лихорадочно стучало: «Не останавливайся!» Быстрый взгляд на будильник:»Господи, половина второго, и проспал-то всего сорок минут». Вдруг начал задыхаться, полное ощущение, что не хватает воздуха, и надо бы вздохнуть глубже, набрать в легкие побольше этого смрадного газа, да тело почему-то не слушается. Во всем теле только сильный стук сердца: стучит в груди, стучит в мозгу, стучит в каждой жилке. Господи, что делать? Заныло в левой части груди. Вытер испарину со лба, быстро оделся, вылетел из комнаты, как ошпаренный, глянул в зеркало - «зеленый монстр», еще больше испугался, залез в холодильник, накапал сорок капель - не взяло, быстро выскочил на улицу, ноги сами привели к Юрию Яковлевичу - благо живет через улицу. Звонок - никто не выходит, еще один, вышла соседка:

Его нет, еще не приходил.

О небо, и все святые угодники! Выскочил на улицу, дошел до дома, но домой не пошел, страшно идти домой и жутко. Остановил какого-то студента, спросил - нет ли седуксена и выслушал в ответ: «Не держим-с». Господи, откуда у него такое и зачем? Повернулся и стал смотреть ему вслед. Догнать, остановить? Нет! Справлюсь, чем он-то может помочь, нужен кто-то знакомый, надо отвлечься. С кем, где?

Прошло три часа. Пульс поутих и жуткая головная боль, жуткий дискомфорт, где-то между небом и землей.

Тахикардия, рецепты, пожелания не волноваться и чаще гулять на свежем воздухе. Где же его взять-то? С четырех до пяти утра заснуть не мог, наконец заснул и проспал до одиннадцати. До двенадцати пролежал в небытии, подготавливая себя, чтобы встать. Встал, дикая слабость, голова чугунная. До семнадцати часов далеко.

Вечером «Кавказский меловой круг». Спектакль прошел на одном дыхании, весело, ритмично, уже с десятой минуты завели публику, все в такт музыке. Немного ослабили пружину в начале второго акта. На все это время забыл о ночном кризисе.

Выходной день. Что же с ним делать? Пришел Володя:

Пойдем в кино?

Пошли, - меня долго уговаривать не надо.

«Иди и смотри» Элема Климова - ужас! Все время приходилось усилием воли возвращать себя в зал и убеждать себя, что я в кинотеатре и это все -просто кино. Часовая прогулка от «Октября» до Китай-города, все в тишине, никто не вымолвил ни слова. Вытащил блестящую упаковку. Не проронив ни слова, проглотили по «колесу». Домой возвращаться не хотелось. А куда? Обзвонили всех, кого могли - никого. Простились на Маяковке. Половина девятого вечера. На удачу позвонил Лене:

Да, хорошо, что позвонил, приезжай, родители в Ялте, только захвати чего-нибудь выпить, сигарет и кофе.

Все естественно вдруг наполнилось, появился вкус к собственным поступкам.

Коньяк хороший, дагестанский, пять звездочек, лимончик. Какой сильный аромат жизни исходил от этой женщины. Этот аромат исходил от всего, что ее окружало: от ее белья, от постели, от кожи, от волос. Ровный коричневый загар подкреплял этот аромат. Но что-то всегда удерживало от полного внутреннего слияния с ней. Она всегда знала себе цену в прямом и в переносном смысле и об этом, практически, никогда не забывала. А может быть и нет, может быть, просто потерялся в потоке своих мещанских представлений? Так или иначе пик увлеченности был уже пройден и встречи теперь носили, скорее, случайный характер. Каждый раз после близости с ней хотелось бежать из ее квартиры, к счастью, это длилось очень недолго и после удачного чередования с коньяком или красным ромом вновь появлялась непреодолимая тяга к ней. Говорили, большей частью, о литературе, о невезучей жизни. Она причесала свои черные волосы, оделась и мы вышли. Светило солнце, на перекрестке простились, не обещая друг другу ничего, не зная, увидимся ли еще.

Спасибо тебе, мне вчера было просто никак, спасибо.

Да, ну что ты, звони.

Каждый раз, возвращаясь от нее, почему-то было жалко ее, себя, всех. Вышел из метро, опять эта раскаленная мостовая в мареве выхлопных газов.

Прошло лето, стоял прекрасный пушкинский сентябрь. Приближался октябрь. Частые прогулки по Измайловскому парку, золото ковра которого сливалось с уже приближающейся прохладой и безмерной чистотой и свежестью воздуха. И, не смотря на начало увядания природы, ощущение желаний и полноты жизни. Да, хотелось просто пить этот воздух и выпить его весь. Удивительная ясность мысли, бодрость тела и духа, сравнимые, разве что, с предсмертной агонией. Хочется жить, и не просто жить, а счастливо жить и творить безрассудства.

 

«И с каждой осенью я расцветаю вновь:

Здоровью моему полезен русский холод,

К привычкам бытия вновь чувствую любовь,

Чредой слетает сон, чредой находит голод,

Легко и радостно играет в сердце кровь,

Желания кипят, я снова счастлив, молод,

Я снова жизни полн - таков мой организм,

Простите мне ненужный прозаизм.

Ведут ко мне коня, в раздолии открытом,

Махая гривою он всадника несет,

И звонко под его блистающим копытом

Звенит промерзлый дол и трескается лед.

Но гаснет краткий день, и в камельке забытом

Огонь опять горит, то яркий свет лиет,

То тлеет медленно, а я пред ним читаю

Иль думы долгие в душе моей питаю,

И забываю мир, и в сладкой тишине

Я сладко усыплен моим воображеньем,

И пробуждается поэзия во мне,

Душа стесняется лирическим волненьем,

Трепещет и звучит, и ищет как во сне

Излиться, наконец, свободным проявлением.»

 

 Лучше Пушкина не скажет никто и никогда! А запахи: прелой листвы, угасающий горький аромат кленов, хвойная бодрость соснового бора. Даже солнце имело свой какой-то определенный холодный родниковый запах. И все это. смешиваясь, кружило и дурманило голову. Смотришь на эту красоту и думаешь, для чего же все это, для чего же существует вся эта жизнь вокруг человека, где, собственно, человек является только крохотной былиночкой, сгорающей от своего рождения до смерти за какое-то космическое мгновение, и даже меньше того. Но былиночка ли только? А что же все это есть, собственно, без человека, кто оценит всю эту вечную красоту без нас? И невольно вспоминаешь Володина:

 

«А что природа делает без нас,

Кому тогда сверкает снежный наст.

Кого пугает оголтелый гром,

Кого кромешно угнетает туча,

Зачем воде качать пустой паром,

И падать для чего звезде падучей,

Не для чего - на всякий случай?

Вода бесплодно по березам льется,

Глухой овраг слепой водой залит,

В надежде роща только обернется

Он тут как тут, остолбенев стоит.

Ну пусть сидит, пьет водку и смеется,

Но роща сразу примет должныйй вид:

Осмысленно замельтешили сосны,

И лопухи, как никогда, серьезны,

И космоса превозмогая косность,

К нему звезда восторженно летит.»

 

И, действительно, что это вся природа без энергетики человека? Шел 1987 год от Рождества Христова. Что же это было за время? Время необыкновенного творческого подъема, время, когда почиталась Муза и Мельпомена, время, когда, наконец, разрешили говорить обо всем, или почти обо всем, Но уже тогда чувствовалась какая-то порочность этой подаренной свободы, время шумных сборищ, ночных бдений, иногда у костра, и, непременно, с гитарой, и, непременно, с песнями Окуджавы и Егорова, Галича и Высоцкого. Потрескивал костер, звучала «Грузинская песня», пили глинтвейн. А чаще встречи у кого-нибудь дома, жаркие философские споры до хрипоты, и, конечно же Мандельштам и Пастернак. Странная последовательность вдруг мелькнула в мозгу: «Золотой век русской поэзии; серебряный век; время шестидесятников с их новой протестующей поэзией и прозой; время нашей молодости-80-е -время почитания и одних, и других, и третьих, и, наконец, сегодняшнее безвременье, когда никому не нужны ни первые, ни вторые, ни третьи, ни мы сами ,все продолжающие вопреки всему вокруг почитать и первых, и вторых, и третьих и потерявшиеся, и растворившиеся в этом безвременьи, не знающие, куда и к чему приложить это свое почитание.

Это была вторая встреча с ней. Шел семинар, посвященный импровизации на сцене. Все сидели и впитывали, затем делали этюды, пытаясь овладеть, хотя бы, частью секрета, так называемой, «тотальной импровизации».

Шли к метро вместе. Приятно было ощущать, что мой опыт и советы, действительно, помогали ей, и, как мне казалось, насыщали информацией ее сенсорику. У метро я стал прощаться, и она с удивлением узнала, что я живу в доме рядом.

Если нужна будет моя помощь - звони, вот мой телефон. Спасибо, ладно, если вдруг понадобится - звякну. А у тебя есть телефон?

-        Да, пожалуйста, запиши.

Она как-то ехидно улыбнулась, а потом вдруг посмотрела на меня так, как еще не смотрела, будто чего-то ожидала еще услышать или хотела сама чего-то сказать. Давший себе слово - постоянно держать с ней ухо востро и ни за что, ни на минуту не расслабляться - я быстро поймал этот взгляд и, поняв, сделал прямо противоположное ее, да и своему желанию. Быстро попрощавшись, пока еще, казалось бы, забытое чувство не захлестнуло, я направился к арке своего дома, вошел в подворотню и поднялся к себе, потом посидел некоторое время на диване, как бы отходя от второго раунда, прокрутил всю ленту, и оставшись довольным собой, поклялся и в дальнейшем вести себя жестко, а потом и вовсе успокоил себя, поняв, что она не позвонит, а уж я-то никогда этого не сделаю. Я взял листок с ее телефоном и хотел было разорвать его, но потом решил все-таки переписать его в свою записную книжку, решив, что для испытания собственной воли это лучше, ведь то, что я переписал телефон в свою книжку, это еще ничего не значит. Ничего хорошего из этого все равно не выйдет.

Прошло два месяца, заканчивались репетиции Володина, близился выпуск. За это время все так здорово обжились и приноровились друг к другу, и так уже глубоко сидели в образах, что репетицию начинали едва встретившись, кидая друг другу фразы рабочего текста - конфликт выходил сам собой, так что к моменту выхода на сцену, меняли только тему разговора и говорили володинским текстом. Спасибо Володину за те счастливые минуты и часы, что мы общались с ним на наших разборах и репетициях, спасибо всем ребятам за эти репетиции, тем, кто помнит и тем, кто не помнит уже, хотя забыть такое невозможно, и тем, кто уже далеко, и тем, кого уже нет. И все будут помнить: и друг друга, и эти потрясающие репетиции до конца своих дней, помнить каждый сам по себе, отдельно от другого, с радостью и болью, так как этих мгновений уже не вернуть, поскольку нельзя войти в одну и ту же воду дважды, и так как всех давным-давно раскидала жизнь. И, наконец, спасибо жизни, что соединила нас тогда, да и теперь все мы соединены тонкой невидимой нитью. И эта нить была для меня не эфемерным понятием, так как я всегда ощущал ее почти физически, каждой своей клеточкой. И не было для меня, вне семьи, роднее и ближе этих людей и этих мгновений.

Все это время Настя не звонила и не появлялась, не звонил и я. И вдруг прозвенел звонок:

-Привет, это Настя.

-Настя!... Ах, Настя... Привет, рад слышать, как жизнь? Нормально, как у тебя? В порядке.

Долгое молчание, может ждала, что я перехвачу инициативу и приглашу куда-нибудь, но я быстро включившись в свою игру, продолжал намеренно молчать. Тогда заговорила она:

У тебя нет второго тома Станиславского?

Есть, конечно.

-         Ты не мог бы дать его на время?

-         Да, конечно. Ты будешь сегодня в театре? А что сегодня?

«Что случилось в зоопарке».

-         Ты там играешь? Да, конечно. Тогда приду.

-Ну там и увидимся. Спектакль прошел не отлично, но хорошо. Она дождалась меня в фойе. Я отдал ей книгу.

-Ты к метро? - Да.

-Пойдем?

-Пошли. Здорово ты, я и не думала, что ты так можешь. Спасибо.

Мне, непременно, очень хотелось, чтобы она посмотрела все спектакли с моим участием, очень хотелось, но я промолчал. Я смотрел на нее, она, как-то по новому, на меня. Нужно было отнести это новое в ее взгляде к спектаклю или к перемене в ней самой, я не знал. Мне просто было хорошо идти вот так молча и смотреть на нее, ловя ее взгляд на себе.

После спектаклей я обычно совершал долгие прогулки до Китай-города, и на этот раз решил не изменять своим правилам. Она охотно согласилась пойти вместе. Несмотря на большую разницу в возрасте, к моему большому удивлению в разговоре обнаружили много общего. Дойдя до метро, уговорились сходить вместе на этот же спектакль в театр Беляковича. Я предложил, она с большой охотой согласилась.

Прошло еще три месяца За это время было три-четыре свидания: ходили в театры, просто гуляли. Уже громадного труда стоило не держать ее за руку, не пригласить к себе, хотя в разговоре, иногда, все-таки давал себе волю, за что потом долго ругал себя. И она, чувствуя на себе порой недвусмысленные взгляды и следующую за ними холодность и безынициативность, сама уже не знала, что и думать и что делать. Я играл - ставки росли, держать себя в руках становилось все труднее. И эта игра, как мне казалось, постепенно завела и ее, хотя ее реакция была неосознанной. По натуре эмоциональный и сильно увлекающийся, я часто забывал обо всем и быстро обнажался, ожидая этого и от противоположной стороны. Но на этот раз был неумолим. И при всей своей чувственности уже видел, что холодности в ее маленьком сердечке оставалось все меньше и меньше. Я видел и почти физически ощущал ту колоссальную энергетику, которая возникала и существовала между нами. Но зная себя, все-таки сомневался - между нами ли или во мне одном. Тем временем она все-таки росла и с ней надо было что-то делать. А я выжидал и выжидал, давая возможность проявиться ей. «Если она хоть раз проявит себя, -думал я, - только тогда я дам себе возможность задуматься о взаимности». Положение усугублялось еще и тем, что, ощущая ее всегда только внутри себя, я вдруг почувствовал и громадное физическое притяжение. Я постепенно отдалялся от этого мира и улетал далеко, далеко, а когда возвращался все свободное время думал только о ней, но в отличие от прошлой своей жизни, где-то в уголке своей души, все же оставлял тропку для отступления, но эта тропка становилась все уже и уже. Вместе с тем, ясно сознавал, что буду просто раздавлен уже сейчас, если она вдруг оставит меня. Это захлестывающее меня чувство было уже сейчас так сильно, что прежние мои влюбленности казались уже ничем. И все же, исходила ли эта сила от тех условий, которые я сам себе и ей задал или и от нее самой, я не знал, да и не думал тогда об этом. Оставаться и делать что-то вне ее общества становилось все тяжелее. Трудно стало настраивать себя на роль, на спектакль, но я все-таки это делал не хуже, чем раньше, просто на это теперь требовалось больше времени - на преодоление еще одного дополнительного внутреннего препятствия, и я постепенно стал включать ее во все свои роли, везде, где это было можно.

После долгого непонимания, как играть любовь на сцене, в «Чайке», я вдруг прозрел и это оказалось так просто. Это произошло благодаря ей, и я теперь понимал Треплева о как я его понимал. Напыщенный чеховский текст уже не казался мне таким напыщенным и неправдоподобным. Такой текст можно было говорить только полюбив.

Я по прежнему не звонил ей когда мне этого хотелось. Я запрещал себе думать о ней. «Это непростительная глупость» - говорил я себе каждый раз, когда не мог сосредоточиться во время подготовки к спетаклю или к репетиции. Но труднее всего было играть, когда я знал, что она находится в зале, где-то рядом. Я ругал себя за это ребячество и говорил, и убеждал себя, что все это только плод моей не в меру разбушевавшейся ребяческой фантазии. Так я жил борясь и с собой, и с целым миром. Усугублялось мое состояние еще и тем, что я, казалось бы, человек, которому была противна, в принципе, даже одна мысль о рассчете и анализе, вдруг стал все анализировать и просчитывать. Да, я владел основами психоанализа роли. А здесь мне это едва ли удавалось. Я уже добился, что она сама подходила ко мне, сама звонила, но за всем этим я, все-таки, чувствовал какую-то страшную борьбу, происходившую в ней. Она часто задумывалась, как бы спрашивая себя, а нужен ли я ей, и если нужен, то насколько. От этого становилось горько и тяжело. Сердце расщеплялось, когда я видел ее такой. А тут и еще одна напасть - ревность. Стоило ей подойти к какому-нибудь мужчине и заговорить с ним, как я немедленно уходил из поля ее зрения, давая ей полную свободу и ожидая ее в тени. Тут вступала в силу та же самая игра. Я делал вид, что это было мне безразлично. Иногда так и приходилось уйти, не дождавшись ее, но она звонила и спрашивала куда я пропал, и опять тешила мое самолюбие. Жизнь вокруг и внутри меня творилась просто потрясающая, что называется, «на разрыв аорты», но я продолжал нагонять на себя холодность и безразличие. И за этой жизнью я почти не видел ничего вокруг, а если и видел, то в каком-то радужном свете. И даже моя подворотня в эти мгновения казалась мне какой-то поэтической, что практически трудно себе представить будучи в нормальном состоянии. Я, как бы, сместился ближе к какому-то параллельному миру, где не существовало ни людей, ни всей сопутствующей им атрибутики. И этот другой мир воспринимался каким-то шестым чувством. Я находился рядом, но переступить границу не мог. И каждый раз, возвращаясь от этой невидимой грани, которая материализовывалась в плотную стену красок, звуков и сгустков энергии, я опять и опять не находил обычных слов для описания всего этого.

День рождения шефа отмечался в ресторане. Была и она. Боже, как она была хороша в своем темно-вишневом платье. Казалось, что все читают по моим глазам мои мысли. Я был просто раздавлен и пытался что-то сделать с собой. Целый месяц до этой встречи я жил под впечатлением, прочитанного мною "Степного волка",которого сама же мне и подсунула. И так весь месяц - Гессе и она. И теперь образ «Степного волка», сливавшийся с ее безмерным одиночеством, создавал общий образ, действовавший на меня с удвоенной силой. Она стала, как бы, роднее и ближе, но вдруг этот наряд и эта прическа! Все такое красивое и элегантное и, в то же время, холодное и чужое, готовое в любой момент к измене. И тогда казалось, что все вокруг только и делают, что смотрят на нее. В последнее время стало казаться, что все мои потери в прошлом, вдруг, каким-то образом возвращается ко мне. Я становился все более уязвимым. Я обнажался, а это был непростительный риск. И сейчас, когда я почти обладал всем миром, этот мир был готов в любую минуту отвергнуть меня. И я не представлял тогда, что ж я буду делать без него, потеряв все, что имел во второй раз.

После ресторана поехали к Сергею. Я пригласил и Настю, хотя из старичков, кроме меня и Сергея, она не знала, как следует, никого.

Было уже половина двенадцатого ночи и я решил ехать домой, а предварительно проводить Настю. По дороге она сама пригласила к себе. Это была какая-то бабушкина квартира, бабушка же была в отъезде. Появилось красное легкое сухое вино, терпкое, звучал Иглесиас, медленно говорили, рука в руке, танцевали, впервые ощущал ее всю, упругость ее груди и ног, растворялся в ее глазах. Долго смотрели глаза в глаза, ее губы в миллиметре от моих, непреодолимое желание и оттягивание главного момента, и от этого еще большее желание, и переход всего тебя в другое энергетическое состояние, как в центре огромного магнитного шара, и опять что-то останавливающее, как бы понимая близость вершины, того самого пика, за которым непременно и неизбежно следует падение или спуск. И хотелось кружиться вечно в этом терпком испанском танце. В темное окно светил фонарь, вино дурманило и пьянило, расслабляло и кружило. И скоро уже ничего кроме этих темно-зеленых глаз, этих рук. Комната закачалась, отделяясь от дома, и плыла в волнах океана. Тусклый фонарь исчез, и на его месте возникла полная луна, светившая в стекло иллюминатора. Солоноватый запах и плеск о борт морской воды, и вдруг в ее глазах вся моя прошлая жизнь, и она, такая родная и близкая, награда и послание высшего разума за все потерянное и пережитое, и нежный запах матери оттуда, из детства, из небытия, такой далекий и недосягаемый и вдруг-близкий и теплый, ласковый и обволакивающий.

Опять приграничная стена, этот энергетический сгусток, такой жесткий и непроницаемый и вдруг размякший и впускающий и меня, и ее вместе со мной. Я мог потрогать эту стену, этот сгусток, и моя рука, как бы проваливалась в нем, затягивая все дальше и дальше. И вновь запах терпкого вина, разлитый в лунном свете, и неожиданные слезы на глазах: «Господи, как я долго ждал тебя!» Я коснулся ее губ своими и испытал сильный разряд, следующее движение было за ней, она крепко обняла меня, и уже оба вконец обезумевшие и измученные долгим ожиданием, и не в силах больше противиться судьбе, со стоном впились друг в друга. Нас куда-то несло, как-будто это были вовсе не мы, а какая-то неведомая сила, толкающая нас друг к другу и управляющая нашими движениями. И в следующий миг не стало ни ее, ни меня, некое новое существо с вросшими друг в друга клеточками уже отделялось от терпкого лунного света, просачиваясь сквозь преграду материального мира, и время остановилось. И вдруг опять как бы вытолкнуло на поверхность как плотно закупоренный бочонок. И вновь комната, Иглесиас, фонарь и холод ее глаз. Опять она стояла напряженная, вся, каждой своей клеточкой, в раздумии. Долгая пауза в тягостном молчании. Первым заговорил я.

Ты хочешь, чтобы я ушел?

Я думаю так будет лучше.

Я прошел в прихожую и стал одеваться, делал это долго и ждал. Казалось прошла вечность. Понимая, что невозможно дольше ждать, я подошел к двери. Звякнул затвор. В этот момент она все-таки вышла в переднюю и мы еще долго стояли так, глядя друг другу в глаза, как бы гипнотизируя друг друга.

Нет. останься, мне страшно, мне кажется я уже не смогу здесь остаться одна.

- Иди сюда.

Она подошла и мы опять слились в долгом поцелуе.

Вот, а теперь все-таки уходи.

Если я уйду, то уйду навсегда, надеюсь это ты понимаешь? Молчание.

Я шел сквозь ночь, пустую и бессмысленную, совершенно никак не ощущая себя в ней. Все куда-то провалилось. Пусто во всем теле, пусто в душе, пусто в мозгу. Время нахлынуло вновь и казалось, что эти четыреста метров до автобусной остановки я шел целую вечность. За это время я успел состариться и умереть. На том свете было странно: тусклые фонари, грязные лужи, обшарпанные фасады домов, корявый остов остановки автобуса. И долго, долго длится каждое мгновение. Автобуса не было долго, потом все-таки пришел, и я вдруг понял, зачем и куда я доллжен ехать сейчас, если там, куда я еду я увижу те же тусклые фонари, те же грязные лужи на асфальте, те же обшарпанные фасады домов. И кругом только фонари, лужи и дома, опять фонари, опять лужи и опять дома и больше ничего, ни ее, ни меня. Везде и всюду все одно и то же, одно и то же,одно и тоже! И я остался стоять. Стоя, прислонившись к остановке, я даже не двинулся с места. Автобус ушел и опять прошла вечность, и вдруг чья-то рука. Обернулся - она.

Прости меня, умоляю тебя!

Мы молча дошли до ее дома и опять вошли в эту комнату, все еще насыщенную знакомыми запахами и теплом. Я долго целовал ее. Мы вдруг превратились в одни уста с неистовым пламенем языка внутри, которому, казалось, мало было спалить все дотла и он продолжал безумствовать, занимая все большее и большее пространство, пока его пламень не вырвался наружу. Она лежала передо мной, такая хрупкая и такая желанная. Я опять почувствовал эту тонкую, хрупкую ткань ее естества, и внезапно опять появилась боязнь разрушить это видение, но сколько еще могло продолжаться так?! В то же время я понимал, что могу потерять ее и не прикасаясь к ней, и в желании насладиться этим видением хоть напоследок и унести с собой хоть кусочек этой хрупкой ткани, я стал покрывать поцелуями ее шею, грудь, ноги, пока ее страстные руки не потребовали большего. Она и хотела меня, и боялась меня, и только неистовыми ласками я заставил ее на мгновение забыть об этом своем страхе. И не было конца этому безумию. И в таком диком танце, как бы понимая ограниченность своих па, жадно ища все новых и новых проявлений и не находя их, наши обвившиеся, как две лозы, тела, превратились в немыслимый сгусток нервных окончаний, который на бешенной скорости, несясь по направлению к границе мироздания, наконец проткнул ее и оказался по ту сторону, слившись с вселенским духом.

Утром я проснулся первым, она тихо спала, прижавшись ко мне и обвив меня руками, и я поймал себя на том, что и вчера ночью, и сразу после первой близости с ней, и сейчас чувства мои к ней ни чуть не изменились, как это обычно бывало со мной раньше. Они не стали грубее и материальнее и даже на мгновенье не возникало желание наконец освободиться от нее, уехать остаться одному и вновь глотнуть свободы. А, напротив, чуства как-то больше обострились, а страх потерять ее усилился. Я лежал рядом с ней, смотрел на эту женщину и не знал, что же еще можно сотворить, чтобы сильнее почувствовать ее. И мне вдруг захотелось умереть. Я вдыхал этот воздух, которым дышала она, я ласкал ее взглядом и не верил в происходящее, но в эти упоительные минуты все время ждал окончания этого бреда, понимая, что слишком уж много несовместимых в этой жизни вещей чудесным образом совместились. Уж слишком благоволила ко мне судьба. Но если это уже случилось, то долго продолжаться это просто не могло, так в жизни просто не бывает, не должно быть, я знал это наверняка. Казалось, я знал про эту жизнь все. И это чудо, съежившееся комочком рядом со мной никак, никоим образом не вписывалось в каноны этой игры. Но если этого нет, то что это тогда, материализованная мечта, посланная далеким «океаном»?!

Она почувствовала мой взгляд и открыла глаза, долго- долго смотрела на меня, и палуба вновь закачалась под нами.

Уже светило в окно яркое весеннее солнце, я сидел за журнальным столиком и ждал мгновения неминуемой разлуки. Она принесла на подносе завтрак, поставила на стол, но я ничего не замечал, не видел ничего, кроме ее глаз. Прошло полчаса, а мы все сидели в тех же позах, глядя друг на друга и боясь пошевелиться, и с тех пор не было слов, все было понятно, любая мысль читалась и понималась мгновенно, но все было окрашено в минор близкой разлуки, и не было для нас сейчас большего горя, сильнее этого неминуемого и непреодолимого.

Я подошел к двери, она обняла меня, скрипнул знакомый засов, и все. Простились как навсегда, договорившись созвониться сегодня же вечером. И снова Пушкин стучал в висках:

 

«О как милее ты, смиренница моя,

О как мучительно тобою счастлив я,

Когда, склоняяся, на долгие моленья,

Ты предаешься мне, нежна без упоенья,

Стыдливо- холодна, восторгу моему

Едва ответствуешь, не внемлешь ничему,

И оживляешься потом все боле, боле,

И делишь наконец мой пламень поневоле.»

 

 Вот с этими стихами и с этим настроением и ощущением безответности чувств, почти на автомате, доехал до дома, осознав малость и ничтожность всей своей жизни до нее.

Сегодня у меня был выходной день, которые я не любил. Я пытался чем-то заняться, взял томик Хемингуэя, который откладывал уже месяц, но отложил опять. Оделся и вышел, просмотрел афишу, не найдя ничего интересного, решил вернуться домой и занялся уборкой. Но уборка не ладилась, никак не мог сосредоточиться ни на чем, ходил мимо телефона, висевшего на стене в прихожей, ощущая сильное притяжение этого черного ящика. Казалось, что вся моя дальнейшая жизнь зависела именно от него. Так и подмывало подойти и набрать знакомый номер, но скованный страхом неизвестности все время оттягивал этот момент. Сел и начал прокручивать взад и вперед ленту всего обрушившегося на меня вчера. Я совершенно забыл об осторожности, которой должен был придерживаться, и только сейчас понял, как я безмерно устал. Лег, и чего со мной давно уже не было, мгновенно заснул.

Проснулся от резкого звонка телефона, вскочил и поднял трубку.

Это ты? -Да.

А я уже начала беспокоиться. Почему ж ты не позвонил сразу, как приехал?

Не мог.

Ты что спал?

Да, ты приедешь?

Ты знаешь, сегодня я не могу, я должна быть дома, мама просила.

А завтра?

Завтра тоже.

Хочешь я к тебе приеду?

Ты знаешь, бабушка приезжает завтра.

Боже, я с ума сойду. А что я должен делать все это время без тебя? -Жди.

-Жду.

Ну, пока

Пока….- Попался!

 

Тяжесть свинцового града в груди,

Ног мельтешенье, голов впереди,

Красное, синее, праздное,

Главное, ложное, рваное,

Хрипы и скрежет телеги-земли,

Зенки навыкате, крики в пыли.

Бог-громовержец, распятый Дали,

Вен и артерий сплетенье: «Моли!»

Руки, воздетые в пустоту,

Голос манящий: «Приду я , приду».

Боже Всевышний, суди нас, суди,

Но не оставь нас впотьмах на пути.

Жаждешь ты крови моей, ну постой,

Не убивай ты меня немотой.

Плоть ты моя, хоть немного ослабь

Вожжи, вплетенные в душу мою,

Хоть посмотри на меня, не молчи,

Боже, распятый у нас на груди.

Тесно мне, Господи, в этом миру,

Если ответишь - с тобой постою.

Кто ж тебя знает, зачем ты распят,

Дети твои на дорогах вопят.

Вот отпустила слегка пустота...

………………………………………

 

Попался! Я стал ходить по комнате и неосознанно бормотать себе под нос любимую фразу отца: «Все пройдет и быльем порастет». Я повторял ее еще и еще, несчетное количество раз.

Я не видел ее пять дней и никак не мог понять, как же это возможно, чтоб после той волшебной ночи Господь устроил мне такое испытание, и какие такие дела могли быть у нее, которые могли заслонить и отодвинуть нашу встречу. Все это можно было понять и простить еще вчера, но сегодня... Как же я, понявший весь цинизм этого мира, разуверившийся во всем скептик, пессимист, мог поверить в то, что Бог все таки есть, как?! Я ругал себя, я задавал себе этот вопрос много раз и не находил ответа. Звонок телефона прервал мои раздумья. Звонил Сергей.

Ты дома, я сейчас зайду.

Давай.

Через десять минут я уже сидел со своим лучшим другом за столом, а через час мы уже уговорили бутылку кубинского рома.

Ты извини, что я вмешиваюсь, - начал он, - но мне кажется тебя надо спасать. Я хорошо тебя знаю, слишком хорошо и вижу, как ты мучаешь себя. Ты знаешь, мне кажется ничего хорошего выйти из этого не может. Тебе, по-моему, надо как-то попридержать коней, не надеяться и не распаляться.

Ты о чем?

Ты прекрасно знаешь, это видно по дурацкому выражению твоего лица невооруженным глазом. Да весь театр уже говорит. Ты извини, но мне не хотелось бы чтобы ты наносил себе такую рану. Она еще слишком молода, у нее еще каждый день новый ветер в голове, она не сможет ни понять, ни оценить тебя по достоинству, а если и сможет, то скоро переменится к тебе. И зная твою фундаментальность, я уже предвижу трагедию.

Поздно, батенька.

Остановись. Вспомни, что у нас есть театр.

А ну тебя к черту! После такого разговора надо выпить.

У меня в шкафу оставалась еще бутылка дагестанского коньяка. И через полчаса мы уже сидели, обняв друг друга за плечи и пели «Хазбулат удалой».

Непредсказуемость поворотов судьбы, да нет, все-таки предсказуемость, мы сами так или иначе делаем ее для себя своими представлениями об этом мире, своими поступками или отсутствием таковых. Мы сами создаем эти повороты, а потом в ужасе кидаемся причитать, бить себя в грудь и посыпать голову пеплом, пеплом спаленного сердца и прогоревшей души. Предъявляя слишком большие претензии к себе и ко всем, и ко всему окружающему, мы сами, собственными руками роем себе могилу, а потом удивляемся фатальности исхода. Оставляя за собой право изменяться, и с отвращением взирая на всякого рода проявление стабильности, как на смерть души, все же ищем эту самую, пресловутую стабильность хоть в чем-то, хоть какую-то незыблемость, вечность, неистово пытаемся слиться с вселенской душой. Закрепив же за собой это право, вдруг найдя эту душу, истязаем себя тем, что она, эта душа, изменяется сама по отношению к нам.

Этот день был тяжелым, я сидел в репетиционной. До спектакля оставалось полчаса. Предстоял трудный вечер, работы было пропасть, а я просто не чувствовал сил для этого. Непреодолимое желание увидеть ее сейчас, сию минуту, здесь, наталкивающееся на барьер невозможности сводило с ума, а отсутствие шансов, как-то самому повлиять на ход событий, и от этого ощущение себя подопытным кроликом, доводило до бешенства.

Я увидел ее после спектакля, в этот же день. Вышли вместе, и не договариваясь пошли ко мне. Все было молча. Первой заговорила она.

Как ты?

Плохо, без тебя очень плохо.

Я действительно была очень занята... Я хочу тебя.

Я лежал с женщиной, которая вернула меня к жизни, с которой я уже прощался и мне вдруг непременно захотелось умереть за нее. Сам себе я был совершенно безразличен, все вчерашние переживания растворились, и я думал только о ней: «Как ей теперь, о чем думает, что тревожит ее, и думала ли все это время обо мне, как думал и страдал без нее я, любит ли, как люблю ее я?»

Я провожал ее домой, в вагоне метро опять все вокруг куда-то поплыло. Мы теперь часто и быстро оказывались вместе там, за гранью, по ту сторону, стоило только посмотреть друг другу в глаза, прикоснуться губами к губам.

Я вернулся домой, осмотрел свою убогую комнатенку и она показалась мне другой: стул на котором она сидела, диван, где принадлежала мне, палас, по которому ходила, вдруг озарились каким-то непонятным светом, все здесь теперь было пропитано ею, а разшторивая окна,я вдруг почувствовал ее прикосновение, потому что до этих штор дотрагивалась она. Этой ночью она опять пыталась остановить меня. Мне и в голову тогда не могло придти, чего может бояться девушка в таких случаях, но все-таки это был, по моему, недобрый знак. Оставаясь со мной, она, все-таки, как бы, ускользала от меня по кусочку, по мгновенью, по капле. Это был именно тот тип страстных молодых и ищущих натур, не жалеющих ни себя, никого вокруг в поисках смысла, о которых Володин писал:

 

«А девушки меж тем бегут,

Не разбирая свет и тьму.

Зачем бегут, куда, к кому?

«Им плохо тут?- Не плохо тут».

На них бредущие в обиде,

Завидуют уставшие:

«Бегите, девушки, бегите» -

Кричат им сестры старшие,-

«Бегите же, пока бежится,

А не снесете головы -

Хотя бы память сохранится,

Как весело бежали вы».

 

 Я мучился от того, что не мог постичь до конца тайны этого сердца, понимая так же, что ощущение или иллюзия познания принесет с собой охлаждение и пустоту, и, остановившись на этой понятной мысли, перестал копаться в себе и в ней и просто лег спать. Не успел проснуться, как прозвучал звонок. Это была она.

Привет, как ты?

Нормально, а ты?

Тоже.

У тебя все нормально?

Да... А у тебя?

Если ты не огорчишь, то все о кей.

Какой-то дурной разговор получается, как в детском саду.

И она засмеялась, что делала крайне редко.

Я соскучился.

Я тоже. Давай сходим куда-нибудь.

И хотя вечер у меня был абсолютно свободен, я вдруг опять превратился в играющего монстра.

Ты знаешь, сегодня я не могу.

А завтра?

И завтра, и послезавтра тоже.

После долгого молчания она прорвалась.

Позвони мне вечером, ладно?

Целую тебя.

Я ждал, когда она положит трубку - она этого не делала. И хотя мне хотелось крикнуть ей, что теперь я свободен для нее всегда и всюду, и хочу видеть ее каждую минуту, каждую секунду, каждое мгновенье, но я лишь только подумал об этом и положил трубку первым, затем мне показалось, что она обиделась и вновь набрал ее номер.

Да.

-Ты не обиделась?

Нет.

А почему ты так жестко произнесла «Нет»? Что-нибудь случилось?

Да нет, а у тебя?

Тоже.

Да? А мне показалось, что ты чем-то озабочен или недоволен.

Слушай, я не могу так, я сейчас... Немедленно приезжай, слышиишь?

Ты же не можешь.

Ах, да, черт, мне же в театр через час.

Я приеду ночью к двенадцати.

Да, жду.

Я положил трубку и поймал себя на мысли, что мне просто до смерти хочется иметь от нее ребенка и непременно девочку, такую же тонкую и хрустальную, как она сама, и чтобы эта поэтическая девчушка встретила в свое время своего принца и все бы повторилось опять, и наши жизни слившиеся с жизнями наших детей, продолжали бы этот нескончаемый путь вечной любви в этом вечном и непостижимом мире.

 

Я целовал ее тонкую талию, ее красивые округлые тугие бедра, и мне казалось, что я прикасаюсь к тверди небесной. Я лежал рядом с ней и ничего не понимал. Как же могло так оказаться, что рядом лежит существо, похожее на меня самого во всех своих проявлениях, думающее и чувствующее со мной в унисон. Как странно и непонятно, ведь именно эту женщину я искал всю свою жизнь, именно ею грезил во сне и наяву, ею, почувствовавшую меня за миллиарды парсек от земли и ворвавшуюся в этот бренный мир, прорвав безграничную толщу Вселенной, преодолев притяжение мириадов звезд, ею, этим сверкающим осколочком мироздания.

После этой ночи она пропала. Не позвонила в условленное время и пропала на три дня. Я пытался поговорить с ней, но, то никто не брал трубку, то говорили, что ее нет или спит и просила ни для кого не будить. Тогда я сел в метро и поехал к ней домой, но проехав две остановки, почувствовал тупую боль во всем теле, будто все мои жилы и вены кто-то привязал к огромному вороту и медленно усердно накручивал их на барабан, крутя рукоятку. Свет померк и когда показалось, что я уже не могу этого выдержать, вдруг вспомнил, что надо думать о том, что, что же такое, в сущности, боль сама по себе. Раньше мне это помогало. Боль как бы отделялась от тела и становилась чем-то отдельным, и хоть ненадолго, но притуплялась. Сейчас мне это не помогало. Тогда я вспомнил, что превозмогая все мыслимое и немыслимое, надо чем-нибудь занять, отвлечь себя, лихорадочно вытащил свой дневник и на одном дыхании записал все подробности своих ощущений на случай, если вдруг придется такое играть. С полдороги я вышел и поехал назад, поняв всю никчемность своего поступка.

Она пришла ночью, Да, около часа ночи, вся в слезах, и тут же кинулась, рыдая, мне на грудь. Первым заговорил я:

Не надо бы со мной так.

«Я больше не могу так, я не знаю, что мне с этим делать», - навзрыд прокричала она.

Она лежала и долго еще всхлипывала, пока под утро, наконец, не успокоилась. Утром мы позавтракали и вышли. Мне надо было в театр. Вечером я позвонил ей домой. Она опять отвечала, что у нее на завтра много дел, что ей нужно к портнихе, но я все-таки увязался с ней. Мы встретились и поехали к этой самой портнихе. На какой-то захолустной улице или перекрестке я остался ее ждать, накрапывал дождь, вдали, на пустыре, слышался вой бездомных собак, и ни одной живой души вокруг. Ходя взад и вперед, осматривая эту непонятную местность, этот фантасмагорический пустырь, ряд убогих строений, я прождал ее два с половиной часа. В какое-то мгновение вдруг появилось ощущение своей ненужности, непричастности к этой жизни. Затем настроение резко поменялось, и, несмотря на всю убогость и серость окружения, праздник в душе, наполненость в каждой клеточке. И, казалось, что я теперь могу ждать ее вечно, где угодно, лишь бы ждать. Осматривая ряд домов, я вдруг увидел, как она выходила из одного из них. И дальше все замедленно, как в рапиде. Вот она подходит, я молча беру ее под руку и мы идем к метро, она как-то неуклюже поворачивается ко мне и говорит: «Ты знаешь, я долго думала и поняла, уж очень мы одинаковые с тобой, и нам лучше не встречаться больше, ну по крайней мере какое-то время. Да, мне кажется, что беда в том, что мы слишком с тобой похожи. Пойми и не обижайся. Пока, так будет лучше. Спасибо тебе за все, мне было хорошо с тобой». С этими словами она поцеловала меня в щеку, медленно повернулась и также медленно пошла, а я еще долго не мог сойти с этого места, не понимая, что должен делать, потом подошел почему-то к газетному киоску и купил свежий номер «Известий», сел на скамейку и стал читать передовую статью. Просидел около часа в полном оцепенении, пытаясь читать. Читал уже в шестой или в седьмой раз один и тот же абзац и ничего не понимал. Пошел дождь, а я не замечая его продолжал сидеть, пока проходящая мимо женщина не крикнула, что я промок до нитки и предложила довести под своим зонтом до метро. Я встал, пошел с ней. Доехав до Курской, пошел пешком через Яузский мост. Долго стоял на мосту, глядя в грязную реку, приноравливаясь, как бы лучше это сделать, но в последний момент мысль о грязной воде вдруг остановила меня.

 

Хворь проникает в мелкие ранки,

Хворь заполняет души, сердца,

Хворь на Ордынке, хворь на Таганке,

Тело и мозг наш болят без конца,

Ветер гоняет рванье по дорогам,

Сыро и слякотно на мостовой,

Мерзко и тошно там, за порогом

Дома, обжитого в прошлом тобой.

 

На следующее утро я встал, принял душ, тщательно выбрился, причесался, начистил свои башмаки и позвонил ей.

Это ты?

Да, а кто это?

Это я... Не знаю, может быть и не стоило мне звонить, но может быть все-таки увидимся и поговорим?

А зачем?

Зачем? Да, действительно.

Мне первый раз пришла в голову мысль убить ее.

Пока, - сказала она.

Я положил трубку. Меня всего трясло. Я разделся и лег под два одеяла и проспал до вечера. Встал, выпил стакан чая и опять лег и теперь уже до утра. Утром встал рано. Солнце еще не вышло из-за домов и только слегка золотило их крыши. В это прекрасное майское утро ничего существенного не произошло. Этна оставалась холодной, огнедышащий дракон Везувия тоже еще спал где-то в его недрах. Не обрушилось на землю небо, и не растопленными оставались льды полюсов. Не вышел из берегов мировой океан. Словом все оставалось на своих местах. Деловито и надрывно треща, катили по шоссе машины, куда-то спеша, соседка из коридора кричала, оспаривая очередность уборки. Все было незыблимо. И не было только в этом мире ее, этого хрустального осколочка.

Но жизнь вокруг текла своим чередом и надо было вставать и чем-то наполнять ее.

Мгновение
Твитнуть
Facebook Share
Серф
Отправить жалобу
ДРУГИЕ ПУБЛИКАЦИИ АВТОРА