Опубликовано: 20 октября 2013 01:04

Лампа Соломона

                                                                                                          

       

                                                                                                                       

                                                                                                          

                                                                 

          Мой брат, как капитан корабля, покидал Ташкент последним из нашей семьи. Перед отъездом он разбирал завалы старых и давно невостребованных вещей,  которые накапливаются при долгой жизни на одном месте. В чулане  обнаружил   старую лампу.  «Хочешь ее взять? » –спросил он. «Хочу».

Лампа, таких уж не бывает, – из светлого мрамора, под зеленым абажуром, с мраморной же белочкой на пеньке. На постаменте золотыми буквами надпись: «Организатору первой передвижной зоовыставки Вишневскому С.О. сотрудники Зооцентра. 1.IV.62».

Наивная, уютная, старомодная,  меньше всего похожая на осветительный прибор, она живет в моем доме, как динозавр среди Фэрби и Микки-Маусов. Теплый свет  освещает мое прошлое, которое я вспоминаю все чаще и чаще.

Я люблю старые вещи, хотя давно живу без них. После всех переездов, срочной и дешевой распродажи всего на свете, чему сегодня просто цены нет, не осталось ничего, кроме одной странной бронзовой фигуры, о которой еще расскажу.

Как часто я вижу в углу комнаты старинный трельяж с полочками, увитыми виноградными гроздьями, венецианскими зеркальцами в проемах. И снится, снится мне старый папин письменный стол  под зеленым  сукном, оборванным со всех  четырех углов. За этим столом он чертил днем и ночью, иногда я просыпалась оттого, что лампа светила мне в лицо,  и видела его согнувшуюся спину. Просыпаться ночью я не любила, тогда я не могла объяснить, почему, а теперь думаю, что наша большая комната без света и солнца выглядела  неуютно. Поверх одеяла мама часто меня укрывала старым пальто, не потому, что было холодно, так она меня уберегала от всяких болезней. Я тихонечко лежала с открытыми глазами, откручивая пуговицы и  придумывая всякие истории, в которых я непременно была принцессой.

До войны мои родители жили хорошо, приходила прислуга, ездили по курортам, нанимали извозчика. Они часто это вспоминали, но меня тогда не было,  и в этих воспоминаниях  я никак не фигурировала.

Помню запах ненавистной смеси – керосина и скипидара,  в дни великих уборок (нечастых, как я сейчас понимаю) мама заставляла меня полировать  мебель.

Керосиновый дух витал в нашем доме.

Трельяж у нас купила молочница после землетрясения в 1966 году.  Мы переезжали в  малогабаритную квартиру, в которой для пианино «Беккер»,  с тремя педалями и бронзовыми подсвечниками, места не было. Зато там была горячая вода и ванна – мечта мамы.

Кроме мамы, у нас на пианино никто не играл, и что самое удивительное, детей никто и не заставлял. Правда, папка с тисненым портретом Петра Ильича Чайковского в овале из лавровых листьев мне была куплена. Со временем я ей нашла применение. Хранила в ней гербарии. Мама играла «Утомленное солнце» и «Вернись в Сорренто». У нас были очень красивые ноты с картинками Альфонса Мухи.

Приходя из школы, я обычно заставала маму за инструментом, она говорила, что не хочет превращаться в кухарку, что музыка для нее и есть хлеб насущный.

– Мам, я кушать хочу,  – объявляла я.

– Сделай себе пирожное,  – отвечала она беззаботно, продолжая играть.

Я шла на кухню. Отрезала большой кусок хлеба, хорошо, если  горбушка, намазывала масло, а сверху щедро посыпала сахарным песком. Если сахара не было, в силе оставалась та же композиция, только с солью. Очень вкусно. С куском (что, конечно, было неприлично для девочки из приличной семьи) выходила на улицу, и через несколько минут «пирожное» в компании таких же вечно голодных съедалось мгновенно. Мама готовить не любила.

Я часто вспоминаю нашу кухню. Сидим мы – мама, папа и я, и колем орехи. Папа орудует молотком, а мы с мамой чистим. Это наш ужин. Чайник кипит на печке. Скребутся мыши. Бормочет репродуктор. Хорошо...

От той жизни у меня осталась только бронзовая статуэтка непонятного вида и происхождения. То ли странник, то ли пророк, грек или иудей, с посохом, куда-то бредущий, пятка одна задрана, юбка задрапирована,  художественный бред начала века. Сейчас – антиквариат. Моя первая игрушка. И почти до пяти лет –  единственная.

Сдвинуть с места «куклу» я не могла, играла с ней, как умела, наряжала в какие-то одежды и разговаривала с ней обо всем. Точно помню, что она мне отвечала. Я потом пересказывала папе эти истории, он сажал меня на колени, обнимал: «Бедняжка моя». Я родилась, когда папе было 50 лет. Он, наверное,  понимал, что ему меня не вытянуть, как старших,  и потому жалел очень. Никогда не кричал на меня и не ударил ни разу. Мама была скорая на расправу, в гнев впадала легко (как я теперь),  и тогда у нас летали утюги, кастрюли, все, что под  горячую руку попадалось. Считаю своей большой удачей, что она  все время промахивалась.

Первые настоящие игрушки мне дарил папин брат. В коробках, забитых счастьем, – кукла с закрывающимися глазами, Кремль, калейдоскоп, лото, кубики  и цветные карандаши.

Мне хочется написать лихую фразу: я выросла в цирке.  Это почти правда. И все лучшее, что было в моем детстве, связано с моим дядей, которого дома звали Соломон, а во всех остальных местах Сашей. Небольшого роста, зеркально обритый,  старый, как мне тогда казалось, великодушный, смешной, бездетный,  он очень любил меня.  Человек, известный в нашем городе, администратор в цирке, он все делал со страстью.  И передал мне любовь к цирку, как наследство.

Я  до сих пор не умею кататься  на велосипеде, плавать, меня никогда не возили к морю,  но я знаю вещи, которые, может быть, и не пригодились  в жизни, но давали мне некоторое преимущество перед обладателями велосипедов и коньков.

Если меня   разбудить ночью и спросить, что такое «перш», «швунг», «да капо», «антре», – я отвечу не раздумывая. Воображение мое когда-то поразил Сандро Дадеш – человек без рук, все он делал ногами. Снимал цилиндр, прикуривал сигару, показывал карточные фокусы, как шулер, тасовал колоду, открывал бутылку шампанского, наливал в фужер и выпивал. Еще в детстве я поняла, что человек может все, даже невозможное, если  ему  это зачем-то нужно.

Каждое воскресенье  дядя приходил за мной,  и мы шли в цирк. Сначала по нашей  улице, и  выходили к фонтану. Там всегда продавалась жареная кукуруза, огромные белые шары. Я ела ее прямо на улице и всегда немного оставляла серому пони. У пони были ласковые теплые губы,  и он умел благодарить: кивал и бил копытцем.

Переходили на другую сторону, где была аптека с высокими ступеньками и желтыми фонарями. От аптеки до цирка сто метров. И на этом отрезке не было человека, который бы не поклонился дяде:

«Здравствуйте, Соломон Осипович, доброго здоровья Александр Иосифович!  Как дела, Саша? Это Левина дочка уже такая большая?»

От  всеобщего внимания и чувства, что сейчас, через мгновение мы окажемся в цирке,  я  обморочно бледнела.

Во дворе цирка можно было запросто встретить верблюда, я всегда боялась, что он в меня плюнет, или слона, которого мыли из шланга.

А потом все было,  как во сне. Трубы блестели золотом и пели знаменитый марш Дунаевского – та-та-та-там.  В наступившей темноте прожекторы с  цветными фильтрами начинали блуждать под куполом, и выходил на  манеж шпрехшталмейстер во фраке. Безо всяких микрофонов, так что слышно было на галерке, объявлял  первый номер. Как красиво, празднично все было – зеленые униформисты, красный ковер с бронзовой звездой в середине. Дядя сажал меня в ложу, а сам убегал за кулисы. Оставаясь одна, я мечтала  о невозможном – как бы не вырасти. И тогда меня возьмут в лилипуты, и я буду выступать в цирке.

Когда представление заканчивалось, дядя  вел меня к себе домой. Жена Соломона, тетя Надя, Надежда Филипповна Туловинская, – иллюзионист.

Я очень любила ходить к ним в гости. Крошечная, как купе, комнатка циркового общежития.

Стены, завешанные афишами, букетами крашенного ковыля – ярко-зеленого и малинового, ящики для фокусов, какие-то таинственные предметы и две кровати. На одной спали дядя с тетей за занавеской, на другой лилипуты – поперек.

Незабываемая картинка – на кровати, расстелив газету, сидят лилипуты и едят кильку. Маленькие люди, маленькие рыбки.

В этой комнате было все, негде было только жить. Но они умещались: вместе с тетей Надей номер готовили четыре лилипута – две семейные пары, четыре очень веселых и добрых человека, которые родились в цирке и для цирка. Им казалось, что цирк – это весь мир. И по этому миру они ездили на поезде вместе с тетей  Надей и собачками.

Мы пили чай из разных чашек, у каждой из которых была своя история, которая влекла за собой другую.  Была чашка тонкая  фарфоровая – подарок китайца-фокусника, который научил собак лаять по-китайски: «тян», она всегда доставалась мне.

Красные в белый горошек появились, когда блистал Сандро Дадеш, – они были в маленьких шрамах металлических скобок. Была там еще «траурная» чашка. Когда-то в Саратове на гастролях отравилась талантливая  собака  Мимоза. И труппа скинулась и подарила тете сервиз, чтобы она не убивалась.  И вот осталась одна-единственная чашка от сервиза на двенадцать персон.

И все говорили и вспоминали одновременно. Высокие голоса лилипутов – Розы, Веры, Гарольда и Эдика – звучали нестройным хором, воспоминания были милые и теплые, как ванильные булочки.

Особенно я любила историю про то, как  в Розу был влюблен  режиссер драматического театра и, ухаживая, катал ее на саночках и носил на руках. Ему нравились миниатюрные женщины. Росту в режиссере было один метр восемьдесят сантиметров.

Мы очень много смеялись, эти чаепития тянулись до сумерек, почти до самого начала вечернего представления, когда все начинали торопиться и забывали обо мне.

– Пора домой, детка, – говорил дядя.

Я никогда не могла встать и уйти, вот так сразу, начинала примерять золотые туфельки Розы, сделанные на заказ.

– Я их подарю тебе, – великодушно обещала она.

Она дарила  мне много всякой всячины – капроновые перчатки  до локтя к выпускному вечеру, банты, заколки, бусики, шелковые розы всех цветов, которые делала для своих  костюмов –  имя ей удивительно шло – донна Роза.

Чуда не произошло. Золотые туфельки  и  атласные розы не понадобились никогда. Я выросла и стала такой же, как все. Меня больше не тревожил запах манежа,  лилипуты  перешли в ранг людей неполноценных и несчастных, которым не повезло.  Блестки на костюмах стали казаться дешевой мишурой. В цирке бывала все реже и реже, а потом на  меня свалилась юность.

Как-то получилось, что дядю Сашу хоронили  старые цирковые артисты. Крышку гроба  постаревшая Роза украсила шелковыми розами, которые делала всю ночь.

Где была я, и какие дела оказались важней «последнего прости» – не помню. А брат мой был. Ему на память тетя Надя подарила лампу. Он отдал ее мне за ненадобностью. В доме и так много всякого хлама.

культура искусство литература проза рассказ
Твитнуть
Facebook Share
Серф
Отправить жалобу
ДРУГИЕ ПУБЛИКАЦИИ АВТОРА